РУССКИЙ ЯЗЫК И ЛИТЕРАТУРА

РЕПЕТИТОР РУССКОГО ЯЗЫКА И ЛИТЕРАТУРЫ
персональный сайт репетитора русского языка и литературы
Хакани. (Его и через века считают поэтом поэтов)
О Гомере спорили семь городов. О Хакани и поныне ведут спор два народа, азербайджанцы и персы, отстаивая свое исключительное право на наследие поэта, который родился, жил и умер в Азербайджане.

>Их спор перехлестывает через край, где кончается мир художественной литературы.* На претензию азербайджанцев персы отвечают непризнанием их как самостоятельного этноса и полным отлучением от наследия поэта, чье творчество овеяно духом его родины, духом Азербайджана и создано на персидском языке. Подобная суровость несправедлива, хотя возмущение персов понять можно – им не хочется терять своего поэта, как некогда они потеряли свои обширные территории. Хакани принадлежит всему человечеству, а значит и тому народу, который ныне ступает по воспетым поэтом городам и весям.
Азербайджанцы, не найдя в творениях Хакани ни слова об азербайджанцах, обосновывают свое право на поэта своеобычной ссылкой на его генетические корни. Они считают, что коль скоро Хакани уроженец Азербайджана, значит, он тюрок, а если тюрок, значит, азербайджанец, хотя по Закавказью кочевали не только предки нынешних азербайджанцев, но и другие тюркские племена с названиями от первой до последней буквы алфавита. Это сегодняшний Азербайджан, вчера впервые получивший статус самостоятельного государства, стал мононациональным. Но в XII веке одну из исторических персидских областей Азербайджан населяла вместе с персами, основными его жителями, разноплеменная прослойка, в которой случались и пришлые тюрки, что нашло отражение в стихах

-------------------

.* Точнее говорить не о споре, а битве, которую развернуло азербайджанское литературоведение после событий августа 1941года. В «Литературной энциклопедии», изданной в 1931 году, творчество Хакани рассматривается еще в статье “Персидская литература”. Когда Советская Армия вошла в Тегеран, ее Верховный Главнокомандующий принял решение о приватизации части культурного наследия Персии с передачей ее приграничным народам Советского Союза. Словно в отместку за то, что при жизни Хакани презирал людей в военной форме, волей генералиссимуса И.В.Сталина он был приобщен к классикам азербайджанской литературы.

Как в реальности происходили подобного рода чудеса, вспоминает И.М.Дьяконов, который «подрядился написать для Азербайджана “Историю Мидии”»: «Все тогда искали предков познатнее и подревнее, и азербайджанцы надеялись, что мидяне – их древние предки. Коллектив Института истории Азербайджана представлял собой хороший паноптикум... один герой Советского Союза, арабист, прославившийся впоследствии строго научным изданием одного исторического средневекового, не то арабо-, не то ираноязычного исторического источника, из которого, однако, были тщательно устранены все упоминания об армянах; кроме того, были один или два весьма второстепенных археолога; остальные все были партработники, брошенные на науку… В Азербайджане готовился юбилей великого поэта Низами. С Низами была некоторая небольшая неловкость: во-первых, он был не азербайджанский, а персидский (иранский) поэт… Кроме того, по ритуалу полагалось выставить на видном месте портрет поэта, и в одном из центральных районов Баку было выделено целое здание под музей картин, иллюстрирующих поэмы Низами. Особая трудность заключалась в том, что Коран строжайше запрещает всякие изображения живых существ… Портрет Низами и картины, иллюстрирующие его поэмы (численностью на целую большущую галерею) должны были изготовить к юбилею за три месяца. Портрет был доставлен на дом первому секретарю ЦК КП Азербайджана Багирову, локальному Сталину. Тот вызвал к себе ведущего медиевиста из Института истории, отдернул полотно с портрета и спросил:
– Похож?
– На кого?... – робко промямлил эксперт. Багиров покраснел от гнева.
– На Низами!
– Видите ли, – сказал эксперт, – в Средние века на Востоке портретов не создавали...
Короче говоря, портрет занял ведущее место в галерее. Большего собрания безобразной мазни, чем было собрано на музейном этаже к юбилею, едва ли можно себе вообразить.
Доказать азербайджанцам, что мидяне – их предки, я не смог, потому что это все-таки не так. Но “Историю Мидии” написал – большой, толстый, подробно аргументированный том».

Хакани –

Тюрчанка, откуда ты к нам пришла на погибель сердец?
В каком ты взросла цветнике, бесценной красы образец?*

Очевидно, что прелестная тюрчанка выросла в каком-то неведомом краю, откуда и явилась в страну поэта пленять сердца. Будь она соплеменницей, он не обратился бы к ней называнием ее рода-племени, что было бы странноватым для излияния любовных чувств. Адресуясь с любовными посланиями к соплеменницам, персиянкам, Хакани, в отличие от обращений к «черноглазой тюрчанке» или, например, «красавице-грузинке», не называет их национальную принадлежность.
Очевидно и то, что героиня стихотворения была дочерью одной из тех многочисленных ветвей тюрков-язычников, которые лишь после своего недавнего переселения в Азербайджан приняли ислам, веру персов. Насколько подобный шаг отвечал зову их души можно судить по замечанию поэта, что «тюрчанка лукаво ислам приняла».
В другом стихотворении поэт, сетуя на непреклонность тюрчанки, прибегает к «образу врага» («Притаились в засаде взгляда тюрки-лучники, целясь в меня»). Тюрков, убийц своего отца, он сравнивает с псами, которые слизывают жир со стенок котлов после того, как люди съедят свою пищу. Персы свою страну называли Иран, то есть царство Света, а край, в котором обитали тюрки, Тураном, то есть царством Тьмы. Как истинный и истый перс, Хакани презирал тюрков-кочевников и в этом презрении, увы, порой доходил до прямых оскорблений в их адрес. Все подобное, конечно, следует вывести за скобки творчества поэта-гуманиста. Однако там встречается много и других деталей, исключающих тюркское его происхождение. Кстати, в стихах Хакани отсутствует какой бы то ни было намек на знакомство их автора с тюркским языком. Сам он ощущал себя персом и в действительности был им по отцу. Эту очевидность не признают только азербайджанцы, ссылаясь еще и на то, что поэт сменил свой псевдоним на тюркоязычный и неоднократно посвящал оды сельджукам, которые, как известно, были не азербайджанским, а туркменским племенем. Специально исследовавший данный вопрос О.Л.Вильчевский объясняет кажущуюся импульсивной переменчивость Хакани тем, что тогда же его повелитель, потомок персидской династии Сасанидов ширваншах Манучехр II, став данником сельджуков, принял тюркский титул кагана: «Подобно киевскому митрополиту Иллариону, создавшему «Слово», в похвалу «Кагану нашему Владимиру, от него же крещены быхом», Хакани говорит в одной из своих од: «На августейшей главе венец рода Сельджука, ибо он могущественнее рода Сасана».
Не питают азербайджанские генетические корни и происхождение Хакани по материнской линии. Мать поэта была перешедшей в ислам пленницей-христианкой несторианского толка. Столь подробное указание на ее вероисповедание оставил сам Хакани, утаивая от соплеменников ее национальное происхождение. Русскому читателю она преподносилась то византийкой (такой национальности нет), то ассирийкой. Потомки ассирийцев действительно расселились в пределах Византии и Арабского халифата, принимая вероисповедание тех народов, под чье подданство подпадали. В таком случае выходит, что мать Хакани была пленена в Византии. Это вероятно ровно настолько, насколько вероятно, что отряды какого-нибудь отдаленного марионеточного ханства осмеливались совершать набеги на Византию, да при этом уносили не только ноги, но и добычу. Из христианских стран слабой в ту пору была только Армения. Она обычно и подвергалась набегу соседей.
Хакани обожал свою мать, увековечил ее образ в многочисленных стихотворениях. Будь она ассирийкой, он, певец бренности существования, воссоздал бы в своей поэзии дух Ассирии, исчезнувшей с лица земли, подобно столице Сасанидской Персии Ктесифону (Мадаину), развалинам которого поэт посвятил знаменитую элегию. Будь она ассирийкой, ему не надо было бы запутывать свое окружение сообщением о ее несторианстве, ведь пойди разберись, кто такие несториане, среди которых были представители разных народов.
Несторианство возникло в V веке и, будучи учением о единой, человеческой, природе Иисуса, нашло себе прибежище среди армян-монофизитов, часть которых собственно и была обращена персидскими наместниками в несторианство, вторую после зороастризма государственную религию Персии. Позднее официальной церкви Армении, григорианской, исходящей из противоположного взгляда на эту единую, божественную, природу Спасителя, стоило огромных усилий, чтобы вытеснить несторианцев в веротерпимую для них Персию, куда и выселилась несторианская часть армян.
Несторианство распространилось дальше на восток по территориям, некогда входившим в Персидскую империю, и дошло вплоть до Китая, упоминаемого Хакани неоднократно.

-------------------

* Стихи Хакани цитируются в переводах В. Державина и М. Синельникова.

Хорошо сведущий в вопросах христианства, Хакани свое обращение к Андронику I Комнину, свободно владевшему персидским языком, начинает демонстрацией своего поэтического гения –

И как в лампаде христиан елеем напоенный лен,
Язык мой будет пламенеть, огнем мольбы моей зажжен.
И как лампаду христиан, меня подвесят и зажгут,
Под куполом на трех цепях меня высоко вознесут.

За тем, чтобы укрепиться в надежде, что отпрыск царского рода не обойдет его, столь талантливого поэта, своим вниманием, он заверяет Комнина, что найдет благоволение и главы греческой церкви («Меня признает патриарх, \\ Я буду славой осиян»). Замечтавшись, поэт воспаряет выше –

И Птолемеем я вторым там назовусь. И будет дан
Мне пояс и верховный жезл католикоса христиан.

Как известно, католикос глава не всех христиан, а армян – точно. О своей матери поэт сообщил Андронику, что «великий католикос был ее отцом». Разумеется, здесь не имеется в виду то, что, она, пленница мусульман и последовательница несторианской ереси, была кровной дочерью католикоса. Остается полагать, что поэт представил ее Андронику дочерью того народа, к которому принадлежит армянский католикос и сам Андроник Комнин.
В стихах Хакани рассыпаны детали, свидетельствующие о присутствии в его поэтическом сознании армянской культуры и духовности. Среди персидских знатоков его поэзии, хорошо знакомых с психическим складом своих соседей армян, немало тех, кто считает, что в жилах Хакани течет и армянская кровь. Причем если одни из них высказываются на этот счет не совсем твердо, то другие говорят об этом как о факте. Некоторые черточки его характера и особенности поведения родственны армянам. Нам это будет легко почувствовать, если мы обратим внимание, например, на поразительное сходство темперамента Андроника Комнина, Хакани и Суворова, которые, в частности, страсть как любили поюродствовать перед сильными мира сего. А ко всему – армяне притягивали Хакани, словно цветы пчелу. Покинув родину, поэт извиняется перед соплеменниками, но любопытно, что искомое он находит именно среди армян –

Когда б в Тебризе я покой обрел,
В Армению бы я не перешел.

После Персии, как видим, самым желанным краем для него была Армения, причем и он был желанен там –

Когда я пришел в благодатные земли армян,
Добро и приветливость в каждом увидел я взоре.
В особенности – у соседей моих – христиан…
«Второй он Иса!» - я ловил о себе в разговоре.

В те времена, как и ныне, не все исторические земли армян принадлежали армянам. Но там, где жили они, христиане, поэта, по его свидетельству, привечали столь сердечно, что сравнивали его с Иисусом во плоти. Подобное восклицание, греховное для армян-григориан, легко могло выпорхнуть из уст армян-несториан. На этой живописной картине очень хорошо просматриваются родовые корни поэта с материнской стороны.
И еще. Эти строки наводят на мысль, что Хакани, по всей вероятности, владел армянским языком или умел изъясняться на нем. Так или иначе, при любом удобном случае поэт устремлял свой взор в сторону «благодатной земли» –

Подобно древнему ковчегу познанья школа. И шумят
Вокруг него просторы моря, а там за морем – Арарат.

Об Армении Хакани писал чаще, чем о какой-либо другой стране, и всегда с той трепетной любовью, с какой положено относиться к родине горячо любимой матери. Он воспевал Армению, несмотря на то, что она была люто ненавидима ее мусульманским окружением. Даже некоторые области в ту эпоху могущественной Грузии приняли ислам. Армения пребывала единственным бастионом христианства.
Останавливает внимание и то обстоятельство, что отец Хакани женился на невольнице. Видимо, она была необычайно красивой. Но ведь не часто красивых невольниц берут в законные жены. На Востоке из всех женщин, добытых в разбойных набегах, армянки больше других имели шанс на брак. Они так славились, что еще Страбон отметил, что взять армянку в жены каждый считал за честь. Счел подобное за честь и персидский шахиншах Хосров Парвиз, о любви которого к армянке Ширин (это слово на персидском означает сладкая) сложена не одна поэма прекрасными поэтами Востока. Однако что дозволено шахиншаху, не дозволено простому плотнику. С той поры мало что изменилось. И сегодня жители Азербайджана, женатые на армянках, утаивают это от окружающих в страхе за собственную жизнь и жизнь возлюбленной.
Хакани немало настрадался из-за своего происхождения. Персия была подвластна арабам, для которых Хакани был аджамом (вариант греческого варвар или нашего нерусский в специфическом значении этого слова). Даже из уст высокообразованного араба поэт мог услышать: «Доколе ты – аджам, ты помолчи, // Сперва язык арабский изучи!» Однако и среди соплеменников поэт был изгоем. Он вопрошал: «Почему бы мне не выпить, если я не иноземец, // Всем доступного напитка, всюду льющегося пива?».
На Востоке жизнь людей, особенно из малоимущих слоев, проходит на глазах соседей, которые любопытны. Так что тайна Хакани о собственном происхождении по матери не могла быть тайной для его окружения. Не потому ли никто из его современников не обмолвился ни единым добрым словом о личности поэта? Не отсюда ли беспрестанные его сетования, переходящие из стихотворения в стихотворение –

Коль искать по свету стану я сочувственную душу,
Судный день настанет раньше – не увижу ни одной.

---

Когда единственного друга в недружественном встретишь мире,
Пойми, что этого довольно, что милость Божья велика.

---

Там, где, тихо журча, два ручья из очей моих льются,
Звук черпалки небес, колеса водяного услышь.

---

А я в Ширване жить не мог. Ведь хоть жемчужина сама
Растит свой жемчуг, но она для перла своего – тюрьма.

Поэт даже переиначил название своего родного края Ширван в Шарван, что означает место зла. Он, в конце концов, был вынужден навсегда покинуть милый край, предпочтя умереть от тоски по родине, а не от ненависти к ней. Родина для него была не матерью, а мачехой. И что теперь спор о нем азербайджанцев и персов? Существенно иное. Не национальное происхождение, а причастность к национальной культуре определяет принадлежность поэта тому или иному народу. Однако для понимания творчества истинных поэтов важно учитывать их родовое происхождение, потому что они слышат и воскрешают голос своих пращуров. Откуда у русского поэта Державина восточная пышность образов? Не прибегая к мистике, на этот вопрос невозможно ответить, если запамятовать, что Державин происходит из тюркского племени кряшен. Так и у Хакани сокрытое и очень существенное (в частности его вселенский пессимизм) легко понять, если знать о происхождении поэта.
Афзаладдин Бадиль Ибрагим ибн Али Хакани Ширвани родился в 1120 году в городе Шемаха, расположенного в ста двадцати километрах от Баку. Язык немеет, когда пытаешься описать этот благословенный край. Там производился знаменитый шелк, который поставлялся даже в Италию, тогдашнюю законодательницу мод. Хакани гордился, что его дед и мать были ткачами, творцами того самого шелка. Шелк в позднее время был вытеснен хлопчатником. Но здесь и поныне выращивается один из прекрасных сортов винного винограда. Любуясь изящной тонкой шершавой виноградной лозой, цепко цепляющейся усиками за опору, можно живо представить мальчонку Афзаладдина с его крепкой привязанностью к дяде, который единственный мог дать образование своему неимущему племяннику. Разрушительное воздействие цивилизации мало затронуло родину Хакани, так что когда бродишь в ее окрестностях, отовсюду наплывают образы любимейшего поэта. Здесь само солнце светит светом Хакани. Оно здесь особенное, очень совестливое, истинно демократическое, заботящееся о том, чтобы голодранцу даже зимой не было невыносимо холодно –

Как солнце, будь! Как вера, стой! Бездомных, бедных согревай
Могучим солнцем веры стой! Нагим одежду раздавай!
Ты беден сам, и бедным всем – иди – служи, как надлежит.
Ведь солнце наго – а нагим одежды теплые дарит.

Наверное, из всех теплолюбивых растений на земле ни одно не карабкается так упорно ввысь, как гранатник по отрогам здешних гор, хотя чем выше, тем ему неуютнее. Это упрямое упорство гранатник перенял у Хакани.
А вон здоровяк погоняет овечку. Как его движения заботливы! Наверное, он сам вырастил ее. Кормил из рук, вычесывал шерстку, вел с нею задушевные разговоры. Но не окунайтесь с головой в фантазию. Смотрите внимательно. Мгновенный блеск ножа – и уже не овечка, а мясо. И опять всплывают в памяти строки Хакани –

Похожа, судьба, на базарного ты мясника,
Чей нож окровавлен от кончика до черенка.

Сам воздух родной земли, солнце над ней и звезды – все уместилось в отзывчивом и скорбном сердце поэта. Горести Хакани были безмерны. Таковыми их делали чрезмерная чувствительность. Подобная боль была бы непереносима, если бы не греющее душу самое прекрасное и самое штормовое в мире родное море –

Как дождик с желобов, с ресниц поникших капли слез бегут,
Но словно Каспий, у меня в груди желания ревут.

Рос Хакани в материальной стесненности. Отец своим плотничьим ремеслом не мог обеспечить достаток семье, хотя часто отлучался из дому ради отхожего промысла. Матери приходилось целыми днями прясть, а потом и продавать пряжу на базаре.
Должно быть, мальчиком он, дитя смешанного брака, в общении со сверстниками страдал от сознания своей униженности. Примечательно, что даже и ныне некоторые солидные исследователи считают его незаконнорожденным. Так или иначе, он был легкоранимым и до горячности своевольным. На Востоке принято, чтобы сыновья наследовали отцовское ремесло. Но Хакани выбрал иной жизненный путь и после стычки с отцом ушел к дяде, Кафиэддину Омару, видному ученому, который и обучал будущего поэта грамматике, арабскому языку, логике, естествознанию, астрономии, философии. Хакани нуждался в больших успехах, чтобы обрести уверенность в себе. Дядя понимал это тонко и чутко умел лечить уязвленное самолюбие племянника, обволакивая его душу живительным предначертанием, которое поэт пронес через жизнь –

Мудрый дядя мой вел к совершенству меня,
И даны мне познания, гордость, свобода.
Умирая, сказал он: «Ты будешь у нас
Образцом превосходства и славой народа!»

Строки эти, несомненно, появились на свет, когда предсказание дяди уже сбылось. Хакани навсегда запечатлел в своей душе образ его и запомнил преподанный им урок. При всей своей стилистической раскованности, очень далекой от ученой сухости, Хакани не относится к тому типу поэтов, кто считает, что чем меньше знает поэт, тем больше выигрывает его поэзия. Он ненасытно стремился к знаниям и столько впитал, что стал живой энциклопедией. Тем не менее, на склоне дней своих он сетовал, что «всю жизнь, учась, не перешел я еще от азбуки к слогам». Его стихи насыщены сведениями из философии, астрономии, истории, этнографии, богословия, медицины… Кажется, что нет такой области знания, которой не коснулся бы он. Вплоть до экономики –

Был молнией в пепел туркменский верблюд превращен:
А что же туркмен? От налога избавился он!

Или, пожалуйста, предвосхищение современного принципа добычи нефти, основанного на нагнетании в скважину воды -

Так было всюду и везде, где нефть встречается с водой,
Нефть поднимается легко, и опускается вода.

Однако случалось, что поэт перегружал стихи избыточными сведениями. В этом сказалась боль раненого самолюбия, которое находило утешение в том, что хотя Хакани из-за неблагоприятных жизненных обстоятельств не учился в учебном заведении, он своими обширными знаниями превзошел, по его слову, всех современников.
После смерти дяди он на какое-то время возвращается под родительский кров. Отца, видимо, тоже уже не было в живых. Поэт упоминает лишь о матери, коря себя за то, что кормится ее трудом, а сам еще ничего не добился и округе известен лишь по ее имени – сын Рабийи. Поэту шел двадцать шестой год. Свои творческие силы он осознавал уже уверенно –

Ты Богом одарен. Но почему
Привязан ты к порогу своему?
В мир за своей удачею иди,
И мать от бремени освободи.

Первые шаги Хакани на поэтическом поприще связаны с именем замечательного персидского поэта Абульмаджа Санаи. Поэзия старшего современника пленила его. Он избрал поэтический псевдоним (тахаллус) Хакаиги (любитель истины), взяв его из названия поэмы Санаи «Хадигатул Хакаиг» («Сад истин»). За этой подписью сохранились лишь два стихотворения. Его поэтический рост был столь стремителен, что начинающего автора вскоре приветил Абу-л-Ала, прозванный на Ближнем Востоке «царем поэтов». Опытный царедворец Абу-л-Ала и предложил в духе политического поветрия молодому собрату созвучный прежнему тот псевдоним, под которым он ныне известен всему миру – Хакани (царственный), а вместе с тем и руку любимой дочери. Он же ввел Хакани во дворец ширванского шаха Манучехра II, откуда, как говорится, не прошло и дня, сам был вытеснен неуживчивым зятем. Через несколько лет подобно же с Хакани поступит его ученик, Муджиреддин Бейлагани, но участь Хакани будет куда тяжелее участи его учителя.
Поначалу жизнь при дворе пришлась Хакани по вкусу. Выходец из низов, он попал в рай, в богемную обстановку шахского дворца, где самозабвенно окунулся в утехи, прикладывался к горячительным напиткам «до моря», наслаждался музыкой и праздностью. Манучехр положил ему щедрое жалование, подарил поместье. А ко всему – он был просвещенным правителем, был отмечен «тихой кротостью», любил поэзию. Отношения между ними сложились доверительные. Поэт даже мог жаловаться своему сюзерену на его хамоватого отпрыска, Ахситана. Однако прямодушный Хакани наверняка допустил уйму промахов. Тут придворная жизнь открылась ему во всей красе. Лицемерие, лизоблюдство, интриги, доносительство –

И если шаг я сделаю в тиши
Или вздохну из глубины души,
Враги арканом этот вздох возьмут
И исказят, и шаху донесут.

Увидев сгущающиеся над собой тучи, Хакани стал проситься в Хорасан, который служил приютом многим славным поэтам. Наверное, он задумывал переселиться туда. В элегии «Желание поехать в Хорасан» встречается загадочное биографическое сведение: «У меня в Хорасане есть школа». Видимо, в данном случае Хакани, опережая событие, желаемое выдал за действительное. В 1151 году он, наконец, в пути. Но попасть в Хорасан поэту не привелось. По дороге он заболел, а когда выздоровел, ему вновь изменила фортуна –

Жил я в городе Рее, уехать решил в Хорасан,
В ту дорогу желанье души увлекало меня.
Но правитель упрямился, мне он уехать мешал,
Самовластие к месту тогда приковало меня.
Он мне зло причинил, помешал он полезным делам;
Как его самодурство тогда угнетало меня.

Эти стихи, конечно же, были написаны, когда Хакани был уже далеко от Рея, главного, наравне с Исфаханом, центром исмаилитов, которые более известны под именем ассасинов. Опасаясь происков фанатиков-убийц, которые разделывались не только с разного рода властителями, но и с учеными и писателями, поэт, счел за благо из Рея направить стопы вспять, что, увы, тоже не сулило ничего доброго. По возвращении домой он долго выспрашивал у ширваншаха отпуск для предписанного каждому мусульманину паломничества ко гробу пророка Мухаммеда. В хадж Хакани удалось отправиться, потому что за него предстательствовал грузинский царь Димитрий I, который приводился ширваншаху родственником и каждую пятницу посещал мечеть. Само собой – Димитрию за его царственный жест была посвящена благодарственная ода.
С 1156 года Хакани в Багдаде, Медине, Мекке, Дамаске и во многих других городах и весях. «Хадж», опьянение свободой, длился четыре года. На родину поэт вернулся с «Подарком двух Ираков», единственной во всем его творчестве поэмой, которую он создал за сказочно короткий срок, в сорок дней.
После смерти Манучехра II служба при дворе для Хакани стала совершенно невыносимой. Нет, не потому, что Ахситан начал сводить с поэтом старые счеты. Причиной шахской немилости были новые подвиги Хакани. Он поспешил восславить в пышной оде младшего брата Ахситана, которого возвела на трон их мать, грузинская принцесса Тамара, в надежде объединить Грузию и Ширван. Ахситан бежал к сельджукам, вернулся с их войском, убил родного брата, а мать изгнал к своему двоюродному брату, грузинскому царю Георгию III. Напуганный до смерти, Хакани прибег к испытанному средству, стал писать медоточивые оды в честь Ахситана, а заодно хлопотать о разрешении на повторный хадж, что поощрялось у правоверных. Получив решительный отказ, он тайно покинул Шемаху, но был схвачен и препровожден в тюрьму Шабран, одно название которой наводило ужас. В этой тюрьме поэт, по рукам и ногам закованный в цепи, отметил свое пятидесятилетие великолепной одой «Восхваление византийского кейсара. Жалоба о своем заточении и просьба о помощи для своего освобождения». Андроник Комнин, который, к слову, является основателем рода грузинских князей Андронниковых, по ту пору гостил у Георгия III. Он, через грузинского царя хорошо осведомленный о делах в ширванском ханстве, вошел в положение поэта, своего ровесника. Сделать это ему было тем легче, что он и сам провел в темнице долгие девять лет. Совершив побег из заключения, Андроник нашел покровительство у своего родственника, русского князя Ярослава Владимировича, отца Евфросиньи, героини «Слова о полку Игореве». Вот как о том повествует Ипатьевская летопись за 1165 год: "Прибеже ис Царягорода братан царев кюр Андроник к Ярославу у Галич и прия и Ярослав с великой любовью, и да ему Ярослав неколико городов на утешение". И в более поздние годы Комнину не раз приводилось уходить от смертельной опасности, пока в 1185 году после двух лет своего демократического правления, он не пал жертвой дворцового переворота. Хакани повезло больше, чем Комнину, хотя оба они обладали в высшей степени авантюрным характером. Родство душ (сюда надо отнести и страстную приверженность Хакани и Андроника к социальной справедливости) и чудесная по поэтическим достоинствам ода, сделали свое дело. Польщенный, автор философских сочинений и острых эпиграмм Андроник добился от Ахситана милости для поэта.
Обретя свободу, Хакани счел за лучшее удалиться подальше от взора владыки. Рука у Ахситана была длинной, поэтому причину своего переезда в Тебриз поэт скрыл даже от своего любимого зятя, сообщив ему в письме, что он четверть века прожил с простой сельчанкой (так сказано о дочери Абу-л-Ала!), из-за чего подвергался оскорблениям. «Во время болезни я заботился о покойной, был ей слугой, подносил ей таз и давал воду, чтобы вымыть руки. И когда она покинула этот мир, я, как было решено между нами, уехал из Ширвана. Я клянусь Аллахом, что нет другой причины, которая могла меня держать вдали от моей страны, хотя друзья и враги думают иначе». Если кто-то из ближайшего окружения осмелился бы пренебрежительно отозваться о жене Хакани, поэт, несомненно, свел бы с ним счеты. Но если подобное позволил бы кто-нибудь из очень высокопоставленных особ, то Хакани покинул бы Ширван раньше, а не усугублял бы страдания жены, которую он любил так крепко, что клятвенно обещал ей больше никогда не жениться. Эта клятва была нарушена. Он еще дважды был женат, но оба раза, судя по всему, кратковременно.
В середине семидесятых годов после предпринятого повторного хаджа Хакани навсегда обосновался в Тебризе. Он переписывается с Георгием III, который обещает примирить его с Ахситаном и уговаривает возвратиться на родину. Подобные же уговоры содержались и в письмах самого Ахситана к поэту. Очень похоже, что Хакани в этих уговорах узрел сговор двух владык против себя. Свой дипломатичный отказ вернуться в Ширван он объяснил желанием отойти от службы и вести жизнь отшельника. Но рок продолжает преследовать его. Один за другим уходят из жизни любимые дочь и сын. Поэт горько оплакивает их смерть. Последние годы жизни он провел в полном одиночестве. Старшая из дочерей была замужем в дальних краях, второй сын был ему чужд и приносил отцу одни разочарования.
Умер Хакани, видимо, от очередного сердечного приступа, о чем говорят описанные им признаки своей болезни. Похоронен на кладбище Сурхаб в Тебризе. Надпись на могильном камне гласит: «Здесь в месяце шаабан 595 года (по нашему летосчислению конец июня 1199 года. – Я. М.) упокоился поэт поэтов Хакани».
Поэт поучал: «Скольких бы цветов не было бы твое одеяние, твоя душа должна быть одного цвета». К Хакани-царедворцу эту максиму вряд ли можно приложить.
Он действовал по принципу, что абсолютной добродетели не существует, есть только обстоятельства. Когда, например, в связи с изгнанием Тамары (матери Ахситана и родной тетки Георгия III) грузино-ширванские отношения ухудшились и у двоюродных братьев возникли взаимные претензии, у Георгия III – на Ширван, у Ахситана – на Грузию, Хакани опрометчиво погрузился в этот взрывоопасный спор между родственными династиями. Несмотря на свой пацифизм и прекрасное отношение к Грузии, он обращается к Ахситану с одой, в которой со ссылкой на гороскоп предсказывает шаху, что тот «в 570 году (1174-1175 по нашему летоисчислению. – Я.М.) овладеет Грузией и захватит Византию». Астрологические увертки в ту эпоху были в ходу. К ним Хакани прибегал частенько. Однако он не был одержим сильными политическими страстями, как это может показаться. Он, выходец из низов, действовал в неродственной среде, и, будучи не сильно искушен в дворцовых интригах, отбивался локтями, что со стороны может показаться проявлением сильных политических страстей. Он был на редкость неудачливым политиком, политиком наоборот. В предсказанный им срок братья помирились и при участии Андроника Комнина отразили поход русских на Ширван. Так что, свою оду Хакани не привелось преподнести Ахситану. Но она не пропала в туне. Через несколько лет, живя уже в Тебризе, он поднес эту оду новому своему покровителю. Правда, в оде оказалось два изменения. Хакани сдвинул уже прошедший 570 год хиджры на десятилетие вперед и добавил еще одно предсказание, что его новый патрон «совлечет покрывало с госпожи», то есть женится на царице Тамаре, которая взошла на престол после смерти своего отца Георгия III, нарекшего дочь этим именем в честь своей любимой тетушки-воспитательницы. Царица Тамара в то время была замужем за младшим сыном Андрея Боголюбского юным князем Юрием, который, как гласит грузинская летопись, «несколько времени был счастьем супруги и славою государства». Но столь мелкий штрих в женской судьбе не остановил Хакани. Не остановило его и то обстоятельство, что и царица Тамара, как и все ее предшественники на грузинском престоле, очень хорошо относилась к нему. Она даже (у историков есть такое предположение) собиралась устроить поэтический турнир между Хакани и молодым Руставели, безнадежно влюбленным в свою владычицу. Условия подобного состязания были объективно несправедливыми для гениальнейшего грузинского поэта. Во-первых, несмотря на то, что он блестяще владел персидским, этот язык не был для него родным, так что его гений не нашел бы питательной почвы для своего проявления. А во-вторых, Руставели – поэт эпический. Устраивать турнир между Хакани и Руставели все равно, что сводить в состязании Аполлона и Марсия. Поражение Руставели, успевшего впасть в немилость, было бы на руку царице.
И с некоторыми другими своими одами Хакани распорядился как с вышеописанной. Он был таким же, как и другие панегиристы – с двойным дном. Об его уловках и придворных ухищрениях сказано много его недругами. А я пишу о том, что озарено поэтическим гением Хакани, о том, что связано с его человеческой сущностью, о которой он написал исповедальне –

Моя душа чиста, но мир – он подл и грязен. Как же тут
Остаться чистым, коль вокруг потоки грязные текут?

Конечно, и облик поэта не годится в иконы, что само по себе жизненно в мире борьбы добра и зла. Он был глубоко верующим. Но не умел смирить своей гордыни ни перед земными владыками, ни перед небесным. Он был ласковым, нежным, отзывчивым, заботливым. Но, случалось, поддавался вспышкам бешеного гнева. Он презирал торгашей, лавочников, этих обдирал. А сам владел лавкой. Он чуть ли ни пятикратно на дню, как при намазе, клятвенно обещал Аллаху и поклонникам своего таланта (а они преимущественно были из числа суфией, которые считали, что восхваление светского правителя это ложь, осквернение божественного слова) больше никогда впредь не славословить сильных мира сего, даже если останется без куска хлеба. Но не прошел, кажется, мимо ни одного дворца шаха, хана, султана, халифа, хакана, атабека, шейха, визиря с заранее заготовленным панегириком и оттопыренными карманами. Хакани весь соткан из противоречий. Но как поэт был редкостно цельной и прекрасной личностью. Прекрасной, как его поэзия.
В поэзии Хакани преобладают пессимистические мотивы, что связано не только с личной бесприютностью поэта, но и с исторической судьбой ослабленной Персии, переживавшей тягостное чувство национального унижения. Наместники отдельных ее областей добивались самостоятельности и образовывали новые государства, которые вскоре становились легкой добычей соседних кочевых племен. Раздробленная на мелкие феодальные владения, Персия агонизировала. Это разложение подняло волну мистицизма и упадочного настроения. Мистикам, суфиям, Хакани сочувствовал, солидаризуясь с ними в социальном протесте. Вспомним, что первый и любимейший его поэтический учитель, Санаи, был суфием. Они отвечали ему взаимностью («Как мед вино речей моих. Оно // Для всех суфиев искренних вино»). Однако в отличие от них Хакани выражал бунтарские настроения без опаски, без мистических покровов, в открытую –

Страшись, тиран, в своем чертоге! Ты слышишь стоны жертв твоих!
Тебя от них не скроют стены! Смертельны стрелы стонов их!
Страшись обиженных! Бессонно в ночи река их слез течет,
Потоп из глаз тебя однажды во сне с постели унесет.

Быть может, в самых ранних, не сохранившихся, стихах Хакани в романтическом порыве (ведь не зря он взял себе псевдоним Хакаиги, любитель истины) создавал конфликт между юношескими надеждами и безжалостным миром. Это ощущение он носил в себе изначально. В годы поэтической зрелости оно кристаллизовалось. История мировой поэзии знает немного столь откровенных разрушителей старого мира. Я имею в виду не гражданское мужество, что само по себе тоже не частое явление, а вдохновенный пафос, который у большинства авторов гражданских стихов заменяется смесью крикливых лозунгов и отвлеченных громких словес. Да и вообще в гражданскую лирику обычно приходят, как больные в больницу, неудачливые поэты. На эксплуатации злободневной тематики куда как легко стяжать известность. Хакани добился и на ниве гражданской поэзии высоких достижений потому, что его внутренняя сущность и социальный протест нерасторжимы.
Симпатизировать суфиям Хакани мог не только за их оппозиционность официозу, но и за их утонченность, сочетающуюся с ярким, броским живописанием, зачарованностью словом, напоминающую ту, которая в нашем средневековье называлась «плетением словес», в чем был славен Епифаний Премудрый. Что же касается упадочников, то с ними Хакани был суров. Они на протяжении всего его творчества служили ему жалкими субъектами для нескрываемой ненависти и беспощадной иронии –

Они провозглашают «Аламут!»
А сами до сих пор, увы, живут.
Язык арабский зная, ты поймешь,
Что аламут и смерть одно и то ж…
…………………………………………
Я жизнь свою хотел прожить не зря,
Струя благоуханье имбиря,
Ну, а у этих – в пасти кровь и гной,
И смрад идет от этой своры злой.

Аламут – крепость в горах Эльбурса, на южном побережье Каспийского моря, существовавшая до 1256 года. В переводе с местного наречия Аламут означало Орлиное Гнездо, потому что твердыня находилась на высокогорной скале. Но после того как в августе 1090 года Орлиное Гнездо перешло к Хасану ас-Саббаху и стало политическим и религиозным центром ассасинов, противников правоверных арабов, слово аламут на арабском языке стало синонимом смерти. Выслуживаясь перед арабами, подобострастные стихотворцы сделали злободневной тему этого самого аламута, как бы перечеркнув славное прошлое своего народа, который гордился заоблачным Орлиным Гнездом. Поддельному пафосу декадентов, их мраку и нытью, Хакани, истинный потомок зороастрийцев, противопоставлял солнце –

Когда замирает ночное луны торжество,
Царь-солнце подъемлет над миром сиянье чела.
И если в словесном саду осыпается цвет,
То осенью каждая ветвь от плодов тяжела.
Планеты уходят, недвижные звезды встают,
Земля напоилась дождем и трава проросла.

Однако гимны солнцу не изменяют основной, минорной тональности лирики Хакани. Пессимизм поэта укоренен глубоко в национальную почву. Как известно, напасти свалились на Персию в одночасье. В 642 году персидская армия встретилась с арабской под Нехавендом. В результате победы кочевых полчищ, прихвативших с собой жен и детей, которые шли по полю брани вослед сражающимся, добивая раненных персидских воинов, персияне лишились не только огромных территорий и политической независимости, но и самой веры своих отцов. Отголоски того кровавого события слышны и поныне. Во время минувшей войны Ирака и Ирана обе стороны сообщали в реляциях о потерях противника с каннибальским сладострастием. Если сложить эти потери, то можно и с ума сойти. Получалось, что число убиенных превышало численность населения всей планеты.
Нехавенд так и остался кровоточащей раной персов. Восемь столетий назад она кровоточила сильнее, потому что была свежее. А теперь обратите внимание, с каким превеликим тактом пишет о ней Хакани. В стихотворении в десять бейтов он уместил всю историю, возвысив трагедию своего народа до трагедии рода человеческого –

Из пасти алчных крокодилов, взмыв над волною, вышли мы,
Из моря крови, из пучины, прозрев земное, вышли мы.

Средь бурных волн, а не в пустыне мы целомудрие хранили,
На сушу, спасшись от потопа в ковчеге Ноя, вышли мы.

Три месяца мы шли упорно, мы устремлялись к райским кущам,
Но пленниками ада стали, но в пламя злое вышли мы,

Три месяца пути, четыре десятилетия мучений
Но из пустыни Моисея, из царства зноя вышли мы.

Пусть мы, как Искандер, терзаясь, вступили на дорогу мрака,
Но все же добрались до света – узрев иное, вышли мы.

И, словно Хизр-путеводитель, живой воды испить сумели,
И, напоив еще Ильяса водой живою, вышли мы.

А ты не помнишь и не знаешь, как мы от храбрецов бежали,
Из битвы с полчищем арабов, из гущи боя вышли мы.

О неизвестность – черный ворон! В ночи густой тебя покинув,
Громадней стаи журавлиной, объяты мглою, вышли мы.

В темнице мы томились долго и выскочили в мир слепыми,
Иль матери покинув лоно, забыв былое, вышли мы?

Да, это правда – нас когда-то вниз головой перевернули:
Из лона матери родимой вниз головою вышли мы.

К разрушителям отчизны Хакани относился не только с ненавистью, но и с предубеждением. Желая показать до какой низости опустились его личные враги, он сравнивает их с арабами («Они двуличьем превзошли Багдад, // Предательством они Куфу затмят»). В элегии «Развалины Мадаина», посвященной страшному землетрясению, он поворачивает тему к самому наболевшему: варварскому нашествию арабов. Они до основания разрушили прекрасную столицу Сасанидов, из камней и мрамора которой основали по соседству город Куфу, вызывающий у поэта чувство отвращения и своими безвкусными постройками, и своими лживыми жителями. Он с гордостью живописует былое величие Персии, чудесный шахский дворец, «где годы царь Вавилона был рабом, // И царь Турана униженным слугой склонял колени в нем». И вновь лаконично, буквально в нескольких бейтах, он создает своеобразный краткий курс истории Персии, особо выделяя правление шаха Хосрова Парвиза, прославленного в легендах своей справедливостью. Но чем прекраснее рисуется воображению прошлое, тем горестнее картина нынешней жизни, вид развалин, в безмолвной скорби вещающих о непостоянстве бытия.
Хакани – натура мятущаяся и скептическая. Его обличения насыщены реалиями его эпохи, но носят универсальный характер. Если не знать, что они прозвучали еще в стародавние времена, мы их воспримем как современные, столь они злободневны и для нас –

Богатствами наделены и славой низкие в наш век,
И торжествует на земле во зле погрязший человек.
-----------------------------------------------------------
Ты знаешь, кто в чести у нас, кто благоденствует сейчас?
Кто никому не по душе, тот в мире этом и процвел.
-----------------------------------------------------------
Люди стонут и страждут в труде, чтобы день прокормиться,
Получают же крохи, как шахский предпишет фирман.
-----------------------------------------------------------
Очень кислы плоды на ветвях государства,
И не стоят того, чтобы их собирать.
-----------------------------------------------------------
В сущности мира сего справедливости нет.
Истинной правды закон – не для смертного он.

Подобные примеры можно умножить. Социальная несправедливость, мимо которой поэт не мог пройти равнодушно, находит в нем столь естественного обличителя, что нельзя воспринимать его защиту своих панегирических стихов иначе как самооправдание: «Не ради хлеба, а для достижения славы я буду восхвалять так, как никто еще не восхвалял». Он был великим мастерам стиха, а потому и восхвалял мастерски. Однако из всех его многочисленных од истинно поэтическими являются только те, которые содержат строки о личных страданиях поэта и бедствиях простых людей. Не зря самыми прославленными являются его «Тюремный оды». На них отсвет его холодного, голодного, горького детства, которое остается с поэтом навеки. Из памяти человека может выпасть все что угодно, но только не социальная отверженность. Поэтому в душе поэта всегда жил социальный протест. Хакани жаждал «свернуть шею несправедливости», но как это сделать – не ведал. Оставалось уповать на грозный суд Аллаха. Однако вослед религиозным чаяниям он отдавался скептицизму –

Века идут, а улучшенья и перемен не существует,
И те же над землей созвездья, что в небе некогда зажглись.

И тогда он возвышает голос на самого Небесного Владыку, голос, исполненный гордости и самолюбия –

Хакани, подымись и от скатерти мира уйди!
Пир невесел. Угрюмый Хозяин не ласков к гостям.

Философскими, религиозными и социальными раздумьями пронизана и поэма «Подарок двух Ираков». По своему объему она в двадцать раз меньше поэмы Фирдоуси «Шах-наме». Но для лирика Хакани она явилась огромным, циклопическим созданием. Персидские литературоведы затрудняются, к какому жанру отнести это преисполненное чрезмерных авторских пристрастий произведение. Необычна поэма и по форме. Вступление к ней написано прозой, которая столь музыкальна, что звучит как прелюдия к великолепным звукам мелодичного стиха Хакани.
Хакани начисто лишен эпической жилки. Он не хочет знать, что такое сюжет. В поэме нет ни завязки, ни кульминации, ни развязки. Если в поисках хоть какой-то последовательности описания идти по маршруту Хакани, все равно заплутаешь. Поэт от души напоил поэму лирическими отступлениями, приведя ее к лирическому хаосу. Этот «Подарок двух Ираков» цементирует личность автора. Красоты природы он перемежает воспоминаниями о родине, родителях, близких, а невеселые раздумья о мироустройстве – шуткой, народной прибауткой. Он словно тот человек, который был вылеплен из глины. Любознательность его не ведает границ. Он устраивает смотр всему обществу. Здесь кровожадные правители («Страны, где не царят злодеи, я не нашел») с их безмозглой вооруженной ратью («Блестящий шлем им заменяет ум, // Их шлем – вместилище глубоких дум»), алчные царедворцы, чиновники-казнокрады, собратья по перу, ученые, богословы, дервиши, врачи, строители, садоводы, ремесленники, торговцы, мошенники, игроки, дамы полусвета, воры – словом, всеохватная симфония быта и нравов, исполненная в смешанной тональности чистейшей лирики, юмора и сатиры.
Поэзия Хакани – воплощение эстетической, этической, философской и исторической культуры. Она запечатлела достовернее любых хроник и ученых трактатов пестрое бытие Закавказья и Ближнего Востока в эпоху экспансии тюркских кочевников на запад. Эта поэзия содержит предощущение краха Византии, которая обрушится чуть ли не через три столетия позже. Эта поэзия содержит предупреждение о планетарной катастрофе, если не покончить с несправедливостью общественного устройства. Это поэзия боли, вызванной личным унижением и унижением нации. Это поэзия упорства, стойкости и мужества. Однако самое большое место в обширном «Диване» Хакани занимает любовная лирика, в которой у него огромные достижения.
Хакани считал всех прекрасных женщин прекрасными независимо от их происхождения. Если она грузинка, он изучит грузинский, чтобы общаться с ней. Если она тюрчанка, он проявит живой интерес к родному для нее, чтобы и в ней пробудить интерес к себе. Если она персиянка, он пустит в ход легкую обворожительную шутку –

Дань с цветов собирает в широкую полу весна.
Роза прячется в листьях, наряды свои бережет.

Не ходи в цветники, там ты палец шипом занозишь,
Там ведь злой недотрога – колючий шиповник растет.

Я боюсь, о красавица, если ты выйдешь гулять,
Кипарис твою шапочку, как покрывало сорвет.

Ветер утренний амбровых кос услыхал аромат,
И вдохнул, и унес его в поле, и не отдает.

Из-за этого в ссоре я с ним. И смеются кругом:
«Вот – глупец – Хакани, с ветром утренним споры ведет!»

Утренний ветер и до и после Хакани выступал в персидской поэзии вестником влюбленных. Хакани видоизменяет традиционную символику, обновляя и обогащая образность, а в месте с нею привносит в лирику реальные нюансы и струю живого чувства, тогда как в стихах большинства других поэтов царила условность.

Вряд ли в мировой поэзии найдется еще одно стихотворение, которое в четыре строки уместило бы психологический роман –

Корабль твой в море ушел под ветром на всех парусах.
Теперь беспредельная грусть, как море, в моих глазах.
Как странно расстались мы, как чудно мне это все:
Вот – ветер в моих руках, а ты – у ветра в руках.

Тревожность, которую передает это рубаи, для русского читателя усилится, если сообщить, что корабль и ветер в персидской поэзии являются символами опасности и несчастья. Стихотворение дает возможность инвариантных прочтений, в том числе и в мистическом ключе. Оно зыбкое, как поверхность моря. Мечтатель и элегик, здесь Хакани окунулся в свою излюбленную стихию, когда сладостность и музыка мечты находит свое выражение в неясных словесных формулах, похожих на бормотание человека, говорящего с самим с собой на особом языке, в котором слова заменены их оттенками. Поэтому некоторые любители персидской поэзии до сих пор воспринимают его стихи набором красивых и благозвучных, но бессмысленных слов. Хакани поэт не для толпы. Он истинный поэт. Его важно не понимать, а чувствовать. И тогда в этом миниатюрном шедевре откроется бездна переживаний.
Хакани живописует духовное начало любви. Любовь у него светит чистым пламенем лампады. А эротику он пригасил («Моей душою верховодить хотела дерзко страсть моя, // Но укротил ее сурово, связал ей крепко руки я»). Это как бы любовь до стадии телесного обладания возлюбленной –

В тени волос твоих светлеет сердце,
Соседствует с небесной синевой.

Подобное изъяснение в любви столь далеко от какого бы то ни было намека на телесное, что может показаться, что речь идет о любви платонической. Однако, оставляя страсть в тени, Хакани вводит страстность в саму интонацию любовного объяснения –

Да, я обезумил. Но чтобы связать
Меня, твои косы надежней цепей.
И слезы мои, как без облака дождь,
А кудри твои – облака без дождя.

Таким путем Хакани обходит стороной преувеличенную пылкость, свойственную любовной лирике Востока. Правда, в изысканности своего стиля он не всегда свободен от цветистости. Но это более относится к его панегирикам, чем к любовной лирике.
Хакани возвышает, одухотворяет женщину. Это очень смело. Ведь согласно исламу женщина не имеет души. Правда, природа даровала ей лицо. Но ислам исправляет эту ошибку природы, предписывая женщине скрывать лицо под чадрой. Вот поэт и сетует –

Роза утром раскрылась, свой тесный покров сорвала.
Лишь моя розоликая прячет лицо в покрывале.

Духовный мир женщины, богатство ее души Хакани воспел не только в любовной лирике. Он запечатлел светлый и самоотверженный облик своей матери, писал о своей жене как о подруге, тогда как в мусульманском обществе жене отводилось место рабыни. Он и в личном горе не забывал о судьбе униженной женщины –

Моя дальновидная новорожденная дочь, –
Увидев, что мир этот место плохое, – ушла.

Она поняла, что несчастья еще впереди,
От низких душою, от злобного роя ушла.

Она увидала, что в мире порока и тьмы
Изноет, измучится сердце живое, – ушла.

Увидев сестру свою старшую в черной чадре,
Подумав: «О Боже, мученье какое!..» Ушла.

Чуткость к судьбе женщины еще более осложняла и без того не безоблачные отношения поэта с клерикалами. Вообще ислам, начиная с его основателя, был настроен к поэтам далеко не дружественно, что способствовало упадку поэзии. Золотым веком арабской поэзии остался ее доисламский период.
Ислам чуть ли не в каждой стране был наделен каким-нибудь своеобразием. В Персии мусульманство не обошлась без зороастрийских вкраплений, а в творчестве некоторых поэтов прежняя религия еще долго демонстративно ставилась выше ислама, в чем проявлялась, правда, не столько поэтическая сила, сколько бравада. Впрочем, не только в персах, в каждом из нас сосуществуют все религии, начиная с язычества и кончая ростками нового взгляда на космос, куда мы переносим свои страсти, страх и чаяния. Просто у Хакани, человека детски прямодушного, поэта от рождения, эта таящаяся глубоко в подсознании память о верованиях пращуров прорывается наружу явственно, что служило лицемерным ортодоксам пищей для злобствования. Было много и других причин для их неудовольствия. Главная заключалась в том, что Хакани отличался веротерпимостью, а христианством даже увлекался так, что по некоторым его стихам трудно решить, исповедует их автор религию пророка или религию Христа. Такого строгие блюстители ислама уже никак не могли спустить поэту и обвинили его в вероотступничестве, что во времена крестовых походов было равносильно смертному приговору. Поэту повезло потому, что его противники не могли подтвердить свои голословные обвинения в принятии им христианства. Тем не менее это обвинение не снято и по сегодняшний день.
При всем обостренном внимании к трагическому Хакани не приемлет философию Корана с ее предначертанием судьбы, фатализмом. Безысходность, столь частая гостья его стихов, обязательно покидает поэта, как только он обращает взор в будущее. В будущем, утверждает Хакани, все будет лучше. В будущем, утверждал Заратуштра, Ахура-Мазда одержит окончательную победу над Ангра-Манью. А там, где царит высшее божество – Солнце, у Хакани нет места для уныния. Подобная связь поэта с мироощущением своих предков отнюдь не метафорическое или эмоциональное утверждение. Она, в частности, является неизбежной и в силу культурной преемственности. Вот что по этому поводу пишет видный иранский филолог И. Пур-и Дауд: «Каждое слово обязательно содержит в себе специфическую мысль, и эта мысль так, что говорящий или пишущий и не замечает, делает свое дело и проявляет себя под прикрытием слова. Следовательно, не приходится удивляться, если через посредство слов, относящихся к периодам Ахеменидов, Аршакидов или Сасанидов, в измененном виде образующих наш язык, в нашей литературе появляются мысли и смыслы, относящиеся к упомянутым периодам или даже еще более древнему времени. В персидской литературе благодаря древним словам мы встречаем смыслы и сравнения, которые имеются в насчитывающей тысячи лет Авесте, и еще более — в литературе на пехлеви».
В зороастризме этическое начало развито более сильно, чем в какой-нибудь другой религии. Собственно Ахура-Мазда является олицетворением света, правды, добра, а его антагонист Ангра-Манью – это дух тьмы, лжи, зла. Носителями моральных качеств являются и второстепенные божества древней персидской религии. Думается, что подобному верованию, традиции предков, и обязана та особенная дидактичность, какой отмечена классическая персидская поэзия. Хакани тоже дидактичен, но в гораздо меньшей мере, чем каждый из остальных величайших его соотечественников.
И еще одна особенность выделяет его здесь. Обычно велеречивый, он становится до сухости лаконичен в своих поучениях: «Если ты хочешь, чтобы твое сердце было как зеркало чистым, то выкинь оттуда десять вещей: жадность, обман, скупость, недозволенное, злословие, злобу, зависть, высокомерие, лицемерие, чувство мести».
Персидские исследователи называют Хакани творцом нового поэтического слога, отмеченного исключительной изощренностью и изяществом. За ним вьется столь длинная вереница поэтов, что она выходит за пределы Персии. Свою большую зависимость от Хакани признавал, например, Амир Хосров Дехлеви, самый значительный персоязычный поэт Индии, чьи поэмы собственноручно переписал Хафиз. Но при всем при том для многих из них так и осталась загадкой, как в своей напоенной мыслью поэзии Хакани удалось избежать философской абстракции, которую он на дух не переносил. Не только чувства и настроения, он саму мысль переплавил в поэтический образ. Он напитал стихи поэтическими тропами, часть которых была его собственного изобретения. Особенно неравнодушен он к антитезе, в чем, возможно, сказался дуализм зороастризма, с его противопоставлением света и тьмы, добра и зла.
Живую картину поэтики Хакани можно получить, сравнив его с Хайямом. Насколько Хайям скуп на изобразительные средства, настолько Хакани щедр. Правда, Хайям кажется лаконичнее Хакани. Но это лишь кажется. То, что Хайям выражает в рубаи, Хакани изображает в бейте –

Земля с красавицей бездушной сходна и с деспотом-царем,
По внешности – цветник прекрасный, но кладбище под цветником.

Рядом с образной поэзией Хакани рубаи Хайяма представляются собранием острых (и однообразных) мыслей, как, например, максимы Ларошфуко, но переданные не прозой, а отточенным стихом.
При всем богатстве стиля поэтика Хакани проста. Держится она в основном на двух китах, но прочно. Первую опору ее можно представить так. Коль скоро человек создан по образу и подобию Божьему, то назначение его быть таким же Творцом. Иными словами, поэт должен быть замкнут на самом себе. У него, прибегая к современным ассоциациям, в сердце два оголенных провода электрической цепи. При работе сердца происходит короткое замыкание – и рассыпаются искры поэзии. Вот названия стихотворений Хакани: «О своем деде ткаче», «Об отце – плотнике Али», «О матери – дочери повара», «О дяде – враче». Если кто-то заинтересуется подробностями жизни этих людей, то он обманется в своем ожидании. О родственниках поэт говорит лишь в первом бейте, причем с единственной целью поведать о своем происхождении («Я в доме ткаческом рожден на свет. // Меня учил искусству ткач – мой дед», «А по отцу я плотник ремеслом - // По древу слов работаю теслом», «По матери – потомок поваров, // Я для людей сегодня – повар слов», «Врачом был дядя мой – отцовский брат, // А я в искусстве слов – второй Букрат»). Вслед за первым бейтом поэт оставляет родичей в покое, развертывая длинную цепь из великолепных метафор, рисующих природу его вдохновения. Все это – гимны творчеству.
Хакани прекрасно ведал, что родится поэтом не трудно, трудно – оставаться им. Это универсальная истина. Она относится к любой профессии: к врачам, ткачам, поварам… Однако именно в сфере искусства она приобретает судьбоносное значение, проводит грань между бытием и небытием. Если кулинар начал пересаливать свою стряпню, то он всего-навсего выродился в плохого повара, если тебя перестало посещать вдохновение, то ты умер как поэт. Поэтому звание поэта он ставит выше других занятий, в чем обычно усматривают нескромность Хакани. Однако он никогда не только не принижал значение какой-нибудь трудовой профессии, а напротив, восхвалял мастеров своего дела. Для него не приемлема лишь профессия социальных кровопийц – паразитов, мироедов, сильных мира сего.
Второе основание своей поэтики Хакани сформулировал сам: «Слово – это старое украшение, а моя природа – это полировщик. Назови мне мастера, который бы так преображал старое». То есть, название всему дал Адам. Задача поэта в том, чтобы находить в слове новые оттенки. Именно через них истинный поэт выражает себя и отображает свое время, ведь языковой пласт – единственный правдивый летописец судеб народа.
Все остальные открытия имеют неизменное свойство быстро устаревать. Конечно, и в поэзии Хакани были подобного рода новшества. М.-Н.Османов, страстный поклонник поэта пишет: «В персидскую поэзию как новации Хакани вошли такие генетические метафоры, как «кольчуга мудрости», «церемониймейстер утра», «чеканщики стиха», «просеиватели праха зависти», «Индия мысли», «сокол разума», «слепцы страсти». Столь же блестящ и неожидан был Хакани и в сравнениях и в других поэтических средствах».
Османов, весь погруженный в контекст средневековой персидской поэзии, не замечает, что метафоры, от которых он приходит в восторг, ныне звучат до чертиков банально.
Зато у Хакани, которого в силу тончайшей метафоричности его поэтических образов до сих пор считают поэтом для поэтов, почти не встречаются издержки стиховой практики той эпохи. Он не расшаркивался перед модой. Не тянулся он и к правдоподобию, которое доступно любому, овладевшему техникой письма. Ему была нужна только правда, которая добывается из чистейших источников, то есть из совести и природного дарования.
Хакани нравится перемежать различные планы образа. Возлюбленную тысячелетиями сравнивают с цветком. Но когда Хакани пишет, что его «розоликая прячет лицо в покрывале», становится понятным, что поэта лишают праздника. И впрямь, стоит подойди к цветущему кусту розы, как у вас от удовольствия закружится голова, и вы совершенно забудете, что роза имеет шипы. Но если психологическая ситуация касается немилосердной красавицы, то появляется «злой, колючий шиповник», о красоте и аромате которого как бы забывается. Однако ничто никому из нас не мешает видеть и в том, и в другом случае розу целиком: с ее красотой, несказанным ароматом и шипами. Иное дело, что вначале мы видим в возлюбленной ее красоту и лишь после сближения замечаем, что у нее есть и шипы.
Правда сердца герметична. И Хакани тоже герметичен. Он столь обособлен от тех, кто «крадет узоры слов его, // С своею грязью смешивая их», что может представится, что вокруг него распростерлась выжженная пустыня. Однако фигура его не была одинокой, ведь речь идет о золотом веке персидской поэзии, являющейся чудом, превосходящим все семь чудес света вместе взятые. Рядом с Хакани творили несколько замечательных лирических поэтов, в частности, один из его учеников Муджиреддин Бейлагани, который, вознеся свой талант до небес, смиренно заключил, что «коли несколько колосьев на току у Хакани // Соберу я, стихотворец, – буду счастлив, видит Бог!» В этих словах нет самоуничижения. Бейлагани не отличался скромностью, из-за чего Хакани лишился придворной карьеры. Быть может, ученик устыдился и молвил истину, смысл которой в том, что Хакани слишком яркое солнце, чтобы в его лучах был заметен какой-нибудь другой источник света.
Что же касается большинства его современников, то тот же Бейлагани назвал их пустозвонами. Они, прижизненной славой затмевавшие Хакани, соревновались между собой в составлении всевозможного рода шарад, которые читались и слева направо, и справа налево, сверху вниз и наоборот, при этом текст включал в себя не только цитаты из других авторов и разного рода аллюзии и анаграммы, но множество и других технических ухищрений, одно перечисление которых утомительно. Уподобляясь шаманам, они ударялись в камлание, выдавая составленные на филологическом жаргоне тексты за истинную поэзию. Людей, обладающих логическим, а не ассоциативным мышлением, но желающих слыть поэтами, во все времена было неисчислимое множество. Правда, стихотворцы эпохи Хакани в изощренности превосходили нынешних, у которых в сравнении с персидскими «постмодернистами» просто жила тонка. Водянисты в сравнении с персидскими собратьями и теоретики нынешнего постмодернизма с их чудовищной претензией на многозначительность. Из-за поветрия ссылаться на все американское как на высшее чудо, приведу в качестве примера новейшее гениальное изыскание профессора Ийельского университета Дж. Хиллис Миллера, согласно которому «текст – текстиль – текстура – ткань» – это переосмысление латинского слова «textum, textus», означающего «ткань, одежду, связь, слог, стиль», откуда и возник современный термин «текст». Какое открытие! Хакани не был силен в латыни, а потому связь ткачества и поэтического текста он установил, не мудрствуя лукаво –

Я в доме ткаческом рожден на свет,
Меня учил искусству ткач – мой дед.

Коль ночью взгляд свой к небу возведешь,
Ты хлопковое поле звезд найдешь.

Из хлопка звезд мне ниток напрядут
И в мастерскую духа отдадут.

Там мерно ходит вечности челнок,
Сбивая ткань в основу и уток…
………………………………………………
Я – первый песнотворец в наши дни
Узоры мыслей ткущий – Хакани.

Данные астрономии, математики, истории, медицины и других современных ему областей знания, политические инвективы, философию, этику и эстетику, трагическое мироощущение и народные шутки-прибаутки – все Хакани переплавлял в прелесть чистой поэзии, ревниво отгородив ее от рационалистического налета образностью, богатством которой с ним не сравним ни один другой гений персидской поэзии. Задушевность и музыка этой поэзии столь чудесны, что они проникают даже сквозь имеющиеся в наличии неудачные переводы. Эта поэзия светоносная, не признающая пределов человеческому чувству и разуму.
Хакани прошел школу многих поэтов и не только персидских. Читаешь у него –

Доскакал я до стоянки на коне своих невзгод,
Где же ты? Шатры стоянки, словно тучи, ветер сдул –

и в миг, как при коротком замыкании, в памяти вспыхивает начало знаменитой муаллаки Имру-уль-Кайса, протянувшей сквозь века неохватную для отдельного человеческого взора череду подражаний:

Постой! Восплачем при воспоминании о милой и о стоянке на скате песчаного бугра между Дахулем и Хаумалом (с одной стороны),

Тудыхом и Микратом (с другой). Ее след еще не изгладился, ибо его обдувает южный и северный ветер.

Но и Хакани оказал влияние на бесчисленное множество поэтов, среди которых два другие гения персидской поэзии, Саади и Хафиз.

Хафиз подарил предмету своей страсти Бухару и Самарканд. Возмущенный этим Тимур, как повествует легенда, призвал поэта пред свои грозные очи и гневно спросил, почему Хафиз дарит то, что принадлежит ему, Тимуру. Поэт смиренно ответил: «Потому я и нищий». Тимур щедро вознаградил поэта за находчивый ответ. Но за два столетия до Хафиза Хакани принес в дар любимой не какие-то там два города, а все, что доступно человеку в обитаемом мире с придачей мира невидимого, принадлежащего самому Всевышнему –

За поцелуй единый надо отдать в уплату оба мира,
И даже небу дозволенья коснуться этой двери нет.

Хакани не только величественен и прекрасен. Из его поэзии восстает облик очень доброго и очень справедливого человека. Он великодушно считал, что каждое последующее поколение поэтов превосходит предыдущее. Наверное, и это справедливо. Остается сказать, что за восемь столетий после кончины Хакани человечество не явило миру поэта, который превзошел бы его, поэта поэтов.

Постскриптум.

О Хакани мне посчастливилось услышать в отроческие годы. Познакомил меня с ним чудаковатый старик, иранец по происхождению. В его комнатке стоял сундучок, накрытый ковриком. В этом сундучке хранились сокровища: Коран, обернутый в зеленый бархат, несколько изданий стихов на разных языках, журнальные вырезки, рукописные книги – все это было связано с одним и тем же автором. Дух Хакани поселился в этой комнатке, чтобы править моим старым другом.
Помню, что при начале старик вложил в мои руки Коран, предварительно поцеловав книгу. Когда я удивился, что ее надо листать от конца к началу, он улыбнулся и сказал, что так удобнее. И действительно, листать книгу так, как он показал, оказалось удобнее. А еще помню, что он, когда я листал Коран, начал разливаться, что я настоящий мусульманин, потому что от меня исходит сияние. Он был большим выдумщиком. Но через несколько лет, когда он открывал сундучок, меня действительно пронизывал трепет, который называют священным.
Старик сделал все, чтобы Хакани мне понравился сразу. Он живописал мне богатырскую фигуру поэта, его безумную храбрость, исступление, с каким он за гибель своего отца изрубил саблей миллионы врагов. Я тоже за гибель моего отца не раз в одиночку мысленно уничтожал целые немецкие армии. Так что тот рассказ пленил меня, хотя я чувствовал, что многое в нем понарошку, что Хакани, наверное, был не богатырского, а хрупкого телосложения. Таким он мне представляется до сих пор.
Большинство легенд говорило о щедрости Хакани. Он так часто одаривал бедняков, что эти истории мне наскучили. Не меньше легенд было посвящено красавицам, которые теряли самообладание перед чарами Хакани. Он покорил сердце даже сестры самого шаха, за что его бросили в тюрьму. Эта легенда широко распространена. В ней, видимо, отголосок любовных подвигов Андроника Комнина, в сравнении с которыми похождения Дон-Жуана всего лишь шалости неопытного подростка.
Была и легенда о том самом визире, с которым поэт повстречался по пути в Багдад. Визирь заказал оду и обещал заплатить за нее десять тысяч золотых монет. Когда он получил оду, то отдал поэту тряпичный мешочек, где лежало всего сто монет, да и те были серебряными. Я уже слышал подобную легенду о Фирдоуси. Но мой чудесный старый друг при упоминании о той истории только развел руками: «Хотя Фирдоуси дали вместо золотых серебреные монеты, но числом в сто двадцать тысяч штук, а этот проклятый араб заплатил всего сто!» Я не стал обращать внимание моего старого друга на то, что в поэме Фирдоуси было сто двадцать тысяч бейтов, а в оде Хакани – куда меньше сотни. Мне и так было ясно, что от «проклятого араба» хорошего ждать не придется. Главное в этой легенде то, что она ставит Хакани выше автора «Шах-наме».
Нечто в этих рассказах создает всамделишное представление о Хакани не только потому, что нет дыма без огня. И все же я эти легенды, несмотря на мою печаль, обошел стороной, стремясь к достоверности.

Другие статьи о классике мировой литературы

Бессмертие (полный вариант сравнения "Илиады" и сказания о Гильгамеше)

Он завораживает нас милосердием. Мне представляется, что у Гильгамеша есть данные, чтобы вытеснить и Будду, и Христа, и Аллаха. Он не наделен за здорово живешь, как последний из этой троицы, бессмертием; он не умирающий и воскрешающий, как средний; он озабочен не только личным вечным блаженством, как первый, насмехавшийся на смертном одре над своими наивными учениками, уверовавшими в его бессмертие. Он, смертный, жаждет лишь добиться справедливости, чтобы боги, нагло приватизировавшие вечную жизнь, поделились с человеком бессмертием. Величайшее стремление, незнакомое ни одному другому благородному герою!

Поль Верлен (Эскиз к портрету)

Некоторые мыслящие люди считают (и не совсем безосновательно), что если будешь говорить много, то из наговоренного что-то когда-нибудь да сбудется, а ты прослывешь пророком.
Однако фундаментом пророчества может послужить и простенький кирпич. Вот вам пример такого пророчества: «В лето Абавагада разольется печаль».

 

Лирика и лирика, или разность взгляда

 

Жизнь, как правило, горестна. А потому и лирика часто наклонена к печали. Лирик только и занят спасением собственной души. Когда ему это удается, он спасает и своего читателя, ввергая его в печаль. Сочувствуя чужой печали, мы просветляемся.
Однако как есть лирика и лирика, так есть сочувствие и сочувствие. Это нагляднее можно проиллюстрировать на несходстве в разработке одной и той же темы разными поэтами.

 

Обновлено ( 25.03.2020 09:46 )
Просмотров: 3511
 
Код и вид
ссылки
<a href="http://pycckoeslovo.ru/" target="_blank"><img src="http://www.pycckoeslovo.ru/pyccslovo.gif" width=88 height=31 border=0 alt="репетитор по русскому языку"></a> репетитор русского языка

Тел. 8-499-613-7400; 8-915-148-8284, E-mail: pycckoeslovo@mail.ru Все права защищены.