Русская проза Набокова |
Свою родословную Владимир Набоков уводил, со слов родственника, в шестисотлетнюю даль, к некоему татарскому князьку Набоку.Однако сдается, что ссылка на родственника не более чем прием иносказания, указывающий на божество Набокова — Пушкина, назвавшего шестисотлетнее дворянство родовым признаком писателей русских. Вслед за преданием Набоков достоверно сообщает: «По отцовской линии мы состояли в разнообразном родстве или свойстве с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Данзасами». Его прямые предки тоже сыграли заметную роль в русской истории. Дед, Дмитрий Николаевич (1827—1904), был министром юстиции (1878—1885), отец, Владимир Дмитриевич (1870—1922), — видным политическим и общественным деятелем, отличавшимся либеральными взглядами. Материнскую линию Владимир Набоков ведет от рода сибирских Рукавишниковых, промышленников. Усадьбы его дедов располагались по соседству, по берегам реки Оредежь в шестидесяти километрах от Петербурга. Сюда Набокова до его последних дней будут манить воспоминания о матери и отце, о детстве, отрочестве, ранней юности, подарившей вместе с первыми впечатлениями жизни и самую сильную, после писательства, привязанность — страсть к энтомологии. Преобразованные памятью художника образы отца и матери, образы детства, непосредственного окружения будут появляться на набоковских страницах столь же часто, как и бабочки, завлекавшие мальчика в сад, поле, лес. «Дайте мне, на любом материке, лес, поле и воздух, напоминающие Петербургскую губернию, и тогда душа вся перевернется».
Набоков родился 22 апреля 1899 года в Петербурге, получил привычное для великосветского круга домашнее воспитание («научился читать по-английски раньше, чем по-русски»), в 1917 году окончил Тенишевское училище, стены которого помнили Мандельштама и других поэтов, два года спустя покинул Россию вместе с родителями, переехавшими в Лондон, а затем в Берлин. 28 марта 1922 года Владимир Дмитриевич, отец писателя, во время политических дебатов, проходивших в зале берлинской филармонии, заслонил собой своего оппонента, историка П. Н. Милюкова, и пал, пораженный в сердце пулей террориста. Это трагическое событие определило, как считают, отношение Набокова к политике, от которой, в отличие от большей части эмигрантов, он старался держаться как можно дальше. В том же 1922 году он завершил свое образование в Кембриджском университете, где изучал славянские и романские языки и литературу, и поселился в Берлине: «Синева берлинских сумерек, шатер углового каштана, легкое головокружение, бедность, влюбленность, мандариновый оттенок преждевременной световой рекламы и животная тоска по еще свежей России...» Там Набоков встретил Веру Евсеевну Слоним, ставшую с 1925 года его женой, подругой до гроба. Ей он посвящал все свои книги. В 1934 году у них родился сын Дмитрий, в будущем оперный певец. В 1937 году Набоков, опасаясь за судьбу жены и сына, переехал из нацистской Германии во Францию, а в мае 1940 года, за месяц до оккупации гитлеровцами Франции, — в Америку. В Европе Набоков прирабатывал на жизнь уроками английского и французского, тенниса, составлением шахматных задач и кроссвордов. В Америке он, видный энтомолог, вел научную работу в Музее сравнительной зоологии при Гарвардском университете и одновременно читал лекции по литературе в колледже (1942—1948), а затем, до 1959 года, преподавал литературу в Корнуэлльском университете. Материальную независимость Набокову принес роман «Лолита» (1955), встретивший поначалу дружный бойкот американских издателей. Иронизировать по этому поводу, конечно, не следует, но от улыбки удержаться трудно: американские издатели усмотрели в лучшем из романов Набокова, написанном на английском языке, порнографию. Роман впервые был опубликован во Франции, и лишь три года спустя, в 1958 году, он, при поддержке Грэма Грина, увидел свет в Америке и стал бестселлером. Набокову представилась возможность вернуться в Европу. В 1960 году он переехал в швейцарский город Монтре, поселился в гостинице (Набоков, как и Бунин, не заводил на чужбине собственного угла), где провел оставшиеся годы. 12 июля 1977 года Набоков скончался. Набоков — универсальный писатель. Он автор стихов, пьес, рассказов, романов, прозаических и стихотворных переводов, критических статей и литературоведческих исследований. Начав свой творческий путь изданием в 1916 году юношеского сборника («эта моя книжечка стихов была исключительно плохая»), он в течение следующих десяти лет заявил о себе как самобытный автор, которого приветил Бунин: «Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня...» Появление зрелых произведений Набокова встретили тепло и другие известные писатели. Особенно он дорожил отзывом Ходасевича: «Его произведения населены не только действующими лицами, но и бесчисленным множеством приемов, которые, точно эльфы или гномы, снуя между персонажами, производят огромную работу: пилят, режут, приколачивают, малюют...» Существуют и отрицательные оценки творчества Набокова, на которые была избыточно щедра Зинаида Гиппиус, и даже — хулительные (Георгий Иванов). Все эти мнения подытожил критик Георгий Адамович: «О Владимире Набокове могут возникнуть какие угодно споры. Невозможно отрицать лишь одного: того, что он писатель исключительно талантливый». Проза Набокова высокопоэтична. Это проза истинного лирика. Она целиком посвящена сокровенному в человеке, его индивидуальности. Этим объясняется частое обращение писателя к теме творчества, творческой личности. Такая направленность художественного мира Набокова наводила критиков на мысль об элитарных симпатиях его создателя. С этим согласиться невозможно. Герои писателя, которым отдано его сострадание, как раз люди рядовые, далекие от социальной верхушки. Рафинированность — кичливость своим избранничеством — претила натуре Набокова. Он презирал власть предержащих, сеющих вражду между народами, шовинистов любых мастей, доморощенных и заокеанских мироедов. Его тревожило многотрудное, бедственное существование соотечественников, оказавшихся на чужбине. Может показаться парадоксальным, что, поселившись в Париже, где в то время был сосредоточен цвет русской эмиграции, Набоков почувствовал еще большую свою одинокость: «В этом мирке, где царила грусть и гнильца, от поэзии требовалось, чтобы она 'была чем-то соборным, круговым, каким-то коллективом тлеющих лириков — и меня туда не тянуло». Конечно, «гнильца» сказано резко, а по отношению к таким писателям, как Бунин, Куприн, Шмелев, и вовсе несправедливо. Но в словах Набокова та правда, что и Бунин, и Куприн, и Шмелев находились под спудом «грусти», существовали как писатели за счет воспоминаний, целиком принадлежа безвозвратно ушедшей старой русской жизни! В некоторых своих ранних произведениях (как стихотворных так и прозаических) Набоков тоже отдал дань этой ностальгии по прошлому, сгинувшему. Но они оказались подражательными, далекими от художественного совершенства и малохарактерными для устремлений их автора, считавшего, что каждому дню достаточно своих забот Первый писательский успех Набокову принес роман «Машенька», посвященный существованию русских эмигрантов. Именно существованию, а не жизни, ибо она была почти сплошь наполнена крайней нищетой, отчаянием, массовыми умопомрачениями, самоубийствами. Не труды по социологии, не теоретические построения – сама реальность разоблачала прекраснодушие конституций различных стран, берущих под защиту всех своих поданных, но на деле не распространяющих законы о равенстве на людей иного цвета кожи, вероисповедания, национальности. Чем воздают заматерелому преступнику за убийство эмигранта? Доверительным пониманием полицейского («Королек»). Чем платят эмигранту за естественное проявление его души, за любовь к родному, отеческому? Издевательствами и побоями («Облако, озеро, башня»). Чем возбуждает жестокость окружающих незлобивый человек? Своим нежеланием перенять их стадную психологию («Приглашение на казнь»). Этот озверелый мир (Набоков был свидетелем фашистской стихии в Германии), эта безликая толпа не могут простить человеку его непохожесть, его индивидуальность, его неподатливость законам толпы. Не всегда (не надо об этом умалчивать) художнику удавалось адекватно претворить свой пафос. Случались уступки... литературным приемам, которые писатель ставил слишком высоко. Из-за пристрастия к пародированию, к педалированной игре словами набоковский юмор подчас размывает тональность повествования. Набоков столь увлечен словесной игрой, что одними он воспринимался как «талантливый пустопляс» (Куприн), другими — «блеск, сверкание и отсутствие полное души» (по изустному замечанию Бунина). Очевидно, что бессердечный автор писал бы не о. бедствиях массы российских людей, волей истории припечатанных к чужбине, а выбрал бы из эмигрантской массы отдельных «счастливчиков», приспособившихся к условиям иной цивилизации и вполне процветающих. К последним, по слову Набокова, «саламандрам судьбы», выведенным в рассказе «Подлец», у него однозначное гадливое чувство. Бессердечный писатель не привлек бы внимание к человеческой драме простых людей. Бессердечный писатель не заставил бы своих героев так тосковать по родине, что им не страшна была и гибель, которую им сулило возвращение в сталинскую Россию («Подвиг»). Не надо с особой пристальностью вглядываться в книги Набокова, чтобы заметить, что они населены страждущими. Их изломанные судьбы встают чуть ли не в каждом рассказе и романе писателя. При всем множестве ситуаций и положений — любовные истории в романах «Машенька» (1926), «Король, дама, валет» (1928), «Камера обскура» (1932); крушение надежд на личное бытие — в «Защите Лужина» (1930), «Приглашении на казнь» (1938), «Отчаянии» (1932); анатомия тайного подглядывания — в «Соглядатае» (1937); память детства, отрочества, юности, призывно зовущая из дальней дали на родину, — в «Подвиге» (1932); неудовлетворенность чужим и собственным творчеством — в «Даре» (1938), — при всем превеликом разнообразии подробностей, придающих прозе Набокова крепь повествовательную,— все его романы по сути одна и та же лирическая песнь о скитальчестве, об одинокости человеческой души, ее незащищенности перед лицом подлости, лжи, корысти, стяжательства, прагматизма. Закамуфлированная приемом пародирования, шаржа, юмора, шутки, словесной игры, мнимая веселость Набокова прямо восходит к гоголевской традиции «смеха сквозь слезы», несет в себе такие специфические черты русской классической литературы, которые из-за своей потаенности не вдруг открываются даже носителям русского национального духа. Есть у Набокова, как и у Гоголя, некая «стыдливость» в изъявлении сочувствия к люду, ютящемуся у подножия иерархической лестницы. Своему гуманистическому пафосу Набоков остался верен и после весны 1940 года, когда он перешел на английский язык. Но теперь, за океаном, в еще большем географическом и культурном отдалении от России, художнику стало сложнее рассчитывать на понимание. В этот период жизни Набокова и распространился слух об его трудном житейском характере. Вряд ли найдется кто-нибудь из писавших о Набокове, кто не указывал бы на его сугубую необщительность. Но никто не хочет отметить отсутствие почвы для дружеских бесед прославленного художника с его новым окружением. Вот что пишет, например, Мал Эттингер в восторженной статье о Набокове: «Главным предметом внимания Набокова, помимо искусства, являются люди, хотя их он нередко рассматривает как любопытные экземпляры какой-то породы, как забавные игрушки. В романе «Пнин» (1957), однако, он проявляет по отношению к своему герою нежность. Тимофей Пнин, говорит критик Эндрью Филд, возможно, ведет свою родословную от поэта XVIII столетия Ивана Пнина, внебрачного сына князя Репнина; однако не менее вероятно и то, что Набоков составил эту фамилию, как частичную анаграмму английских слов «боль» и «паника» — оба чувства регулярно одолевают незадачливого профессора. Пнин преподает русскую литературу в вымышленном американском колледже, где благодаря своим странностям и неприспособленности к жизни становится общей помехой (как шахматист Лужин). Он уехал из России юношей, потом покинул Германию и держится корнями только за свою научную работу. Несмотря на бесчисленные неудачи, он храбро выдерживает натиск жизни. Роман заканчивается увольнением Пнина». Легко понять едкую иронию Набокова, не жаловавшего критиков. Нежность к своим героям он проявлял всегда, и в русском романе «Защита Лужина», и в американском романе «Пнин». И все-таки, вероятно, Эндрью Филд, знаменитый критик, прав, как и прав Мал Эттингер, лишний раз обративший внимание на пристрастие Набокова к анаграммам и прочим литературным шарадам. Но это оболочка, а внутри романа — любая серая серость из коллег по колледжу считает своим непременным долгом пнуть Пнина (то ли потомка русского князя, то ли... примелькавшуюся игрушку): да будет неповадно Пниным и Лужиным выделяться из толпы своим талантом, своим образом жизни и мысли, пусть они подстригутся под общую гребенку, станут тише воды и ниже травы — и тогда, у подножия людского муравейника, никто их не заприметит и не будет травить. Однако даже внешнее растворение индивидуума в чуждой среде не гарантирует надежности его существования. Нина, героиня рассказа «Весна в Фиальте», погрузила глубоко на дно души счастливый миг своего первого девичьего поцелуя. Она смешалась с толпой, с ее грязью, только бы чаще встречать на скользкой стежке скрытного по натуре возлюбленного, человека связанного, женатого. И вот через много лет, когда судьба подарила ей еще один счастливый миг, любовное признание возлюбленного, Нина нелепо погибает в автомобильной катастрофе, «причем Фердинанд и его приятель, неуязвимые пройдохи, саламандры судьбы, василиски счастья, отделались местным и временным повреждением чешуи, тогда как Нина, несмотря на свое давнее, преданное подражание им, оказалась все-таки смертной». Воспитанные в другой среде, эмигранты тщетно пытаются наладить свою жизнь в новых условиях. А ко всему, они — в первой шеренге безработных и в последнем ряду на празднике жизни. Старость их и вовсе бесприютна. Страх перед завтрашним днем заглушает даже самое святое человеческое чувство, материнскую любовь («Звонок»). Отчаяние приводит к трагической развязке. Эта мысль о катастрофичности эмигрантского бытия никогда не оставляла писателя. Герои Набокова, будучи людьми, выбивающимися из общей массы, испытывают на себе непомерно сильное давление отчужденности. Лишенные защиты семьи, друзей, общества, они предоставлены воле случая, который улыбается редко, как, например, в рассказе «Лик», где безвинно страждущий избегает гибели нечаянно, что не изменяет трагедийной устойчивости в набоковских мотивах странствий одинокой души. Герои романов «Машенька», «Приглашение на казнь», «Подвиг»... как и герои многих рассказов — уходят будто бы к спасительным горизонтам. Но у читателя не остается сомнения, что их подстерегает крах. Эти герои, находясь во власти своих чувств и мыслей, не желают соотносить их с объективно существующими нормами лицемерного мира. Непреклонные в отстаивании своей индивидуальности, они сами носят в себе источник неминуемого конфликта. Они очень сильны и хрупки одновременно. Хрупки своей душевной ранимостью, а сильны тем, что не ищут утешения ни у людей, ни у бога. И если антирелигиозные мотивы, встречающиеся в лирике Набокова (с особой глубиной и пронзительностью они выражены в прекрасном стихотворении «Мать»), следует скорее отнести к личному духовному миру автора, то религиозный нигилизм его прозаических произведений имеет объективный источник. Вот документальное свидетельство тому. Один из некогда ревностных прихожан решил обратиться к митрополиту Евлогию, поглощенному иерархической возней, с открытым письмом о своем добровольном отпадении от дома божьего: «Все в чистейшей нужде. Это буквально погибающие. Сумасшествия становятся все чаще и чаще. Нарастает число самоубийств. Мировой кризис закрывает последние возможности устроиться хоть как-нибудь, хоть нищенски». Это открытое письмо не было бы помещено в эмигрантском журнале «Воля России», если оно выражало бы единичное, а не общее настроение массы отчаявшихся. Разумность мира, в котором человек предоставлен слепой игре удач и бедствий, ставится, естественно, под сомнение. Набоков — живописатель духовного, внутреннего, состояния русской эмиграции склонен отрицать не только эту разумность, но и саму ее возможность в обозримом будущем. В пьесе «Событие», где легко угадывается перекличка с Гоголем, действующие лица охвачены, как и в «Ревизоре», паническим страхом возмездия за свои неблаговидные поступки. Однако в ее финале открывается, что предполагаемый мститель исчез с горизонта: все по-прежнему будет двигаться по неизменному кругу рвачества, продажности, грязи, пошлости, ибо уж не предвидится он, всамделишный ревизор. Набоков убежден, что даже титаническая фигура не в силах разорвать подобный порочный круг. А как быть человеку простому? Что остается на его долю? Все уничтожающий смех, оказывающийся бессильным как раз в самом жизненно необходимом случае, о котором идет речь в рассказе «Истребление тиранов», рисующем картину полного подавления личности сталинскогитлеровской тоталитарностью? Память сердца? Нет, писатель и ее выводит за пределы реальности. Некто, эмигрант, ждет с нетерпением приезда жены из России, но не встретит ее на перроне, ибо его сосед по пансиону, тоже эмигрант, узнал по ее фотографии женщину, которую страстно любил в ту счастливую пору, когда была у него родина, и теперь, напоив мужа, спешит на вокзал встретить возлюбленную, спешит, чтобы перед самым прибытием поезда отказаться от своего замысла, ибо нет прошлого, ибо нет уже той, любимой женщины, как и нет ее, родины, где он познал трепет любовного чувства («Машенька»). Чуть ли не все герои Набокова носят в себе неутоленную любовь, жажду нежности, прямо-таки детское желание ласки, улыбки, внимания, и, отверженных, изгоев, их подстерегает нервная депрессия. Их существование — сон, кошмарный сон, фантасмагория. Поэтому они могут говорить и действовать и после сообщения о собственной смерти, не прибегая к мистике, которую, как и фрейдизм, Набоков считал гнусным шарлатанством. Они, лишенные человеческой доли, погружаются в болезненную выдумку, в иллюзорность. Следуя горячечным эмоциям своих героев, калейдоскопичности, «броуновскому движению» их самоощущения, Набоков мастерски жертвует сюжетной последовательностью, скрепляя психологическую обнаженность повествования возвращениями вспять, повторами, подчеркиванием (напоминанием) деталей, неизменно точных, поразительно наглядных, но при всем этом представляющих как бы декорации, приготовленные для того условного мира, который создает угнетенное воображение героев: «Есть забавная игра в том, чтобы, оглядываясь на прошлое, спрашивать себя,— что было бы, если бы... заменить одну случайность другой, наблюдать, как из какой-нибудь серой минуты жизни, прошедшей незаметно и бесплодно, вырастает дивное розовое событие, которое в свое время так и не вылупилось, не просияло. Таинственна эта ветвистость жизни: в каждом былом мгновении чувствуется распутие,— было так, а могло быть иначе,— и тянутся, двоятся, троятся несметные огненные извилины по темному полю прошлого». Набоков отметил: «Пушкин и Толстой, Тютчев и Гоголь встали по четырем углам моего мира». И действительно, его произведения пестрят реминисценциями из многих и многих русских авторов. Известно не одно его восторженное высказывание о Тургеневе, Чехове, Бунине. Он перевел на английский язык лермонтовского «Героя нашего времени», «Слово о полку Игореве», «Евгения Онегина» и лирические стихотворения Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Он писал статьи, читал лекции о русских писателях. Наконец, он чудесно владел русской речью, тончайшими нюансами ее богатейшей интонации. Тем не менее только поэзия Набокова обращена к русской классике. Проза же его устремлена преимущественно к западной литературе, где, в связи с его именем, прежде других правомерно называли Пруста и Кафку. Это побудило неудовольствие писателя, которое тоже было справедливым. Герои Набокова привели его на Запад. Но, ориентируясь на культуру Запада, Набоков создал своеобразный стиль. Подобно тому как жуткая жизнь его героев была пародией на жизнь, так и стиль Набокова является пародией на всевозможные литературные стили, в котором, конечно, не забыт и собственный стиль автора. Вот несколько примеров из романа «Отчаяние»: «...Я бы, вероятно, нашел в конце концов тот пустяк, который, бессознательно замеченный мной, мгновенно пустил в ход машину памяти, а может быть, и не нашел бы, а просто все в этом номере провинциальной немецкой гостиницы, — и даже вид в окно, — был как-то смутно и уродливо схож с чем-то виденным в России давным давно,— тут, однако, я спохватился, что пора идти на свидание, и, натягивая перчатки, поспешно вышел». Это жест в сторону коронного приема Пруста, приверженного к совпадениям непосредственного ощущения и какого-нибудь воспоминания, приема, ставшего вскоре расхожим. Или едкое замечание о характерной «скромности» писателя, которому удалось точное описание: «Нет, ничего не могу объяснить. Жеманничаю. Знаю, что доказал». Или шарж на мнимую многозначительность: «...Меня так и подмывало вдруг сообщить моему собеседнику: «Со мной случилась невероятная вещь. Представьте себе...» Но я ничего не сказал и этим создал прецедент тайны». Или пародия на изготовителей детективного чтива: «Вечером, в пограничном городке, я купил себе чемодан, пальто и так далее, а мешок с его вещами и моим браунингом,— нет, не скажу, что я с ним сделал, как спрятал: молчите, рейнские волны». А вот уже в свой адрес: «Мне нравилось — и до сих пор нравится — ставить слова в глупое положение, сочетать их шутовской свадьбой каламбура, выворачивать наизнанку, заставать их врасплох... Откуда томат в автомате? Как из зубра сделать арбуз?» Пародирование литературных приемов тоже, конечно, литературный прием. И Набоков проводит его с блеском, иллюстрируя, что искусство и искусность однокоренные понятия, Но когда после ритмической прозы Андрея Белого встречаешься с аллитерационной прозой Набокова, то думаешь не об искусности, а о другом однокоренном понятии, искусственности, мало причастном к искусству: «Пишущая машинка открыта. Тишина», «лошади, давным давно переставшие удивляться достопримечательностям ада», «текучее стекло огромных окон округло загибалось на углах домов», «маслом смазанный металл занимался бесшумной акробатикой», «тебе, пожалуй, было скучно, Лида, без Берлина, без пошлостей Ардалиона?». Эта чрезмерная, бросающаяся в глаза, манипуляция литературными приемами, игра в шарады, анаграммы, звукопись... оставляют впечатление шалости. Однако, быть может, в этой шалости и заключена тайна обаяния Набокова, милосердно смягчающего таким образом ужасающую картину жизни среди чужих. Очень деликатный художник, он никогда не выпячивал этот ужас. Среди повествования о красотах зарубежной ночи вдруг появятся несколько строк о самоубийстве семидесятилетней русской старушки на могиле своего мужа. Вот и все. Осталось только признание: «Быть может, друг мой, и пишу я все это письмо только для того, чтобы рассказать тебе об этой легкой и нежной смерти» («Письмо в Россию») На сайте есть еще статья о Набокове
Поэтическое достижение Набокова
Поэтическое становление Набокова шло неровно. В ранней юности он выпустил сборник, составленный из далеких от совершенства стихотворений. И позднее, в пору творческой зрелости, ему приводилось сочинять такие стихи, которые не отвечали его истинному таланту. |
|
Обновлено ( 30.08.2017 22:19 ) | Просмотров: 22297 |
Код и вид ссылки |
<a href="http://pycckoeslovo.ru/" target="_blank"><img src="http://www.pycckoeslovo.ru/pyccslovo.gif" width=88 height=31 border=0 alt="репетитор по русскому языку"></a> |